Лэйн посмотрел на нее, потом выпустил себе в тарелку очень тоненькую и весьма выразительную струйку дыма.
— Ну и праздничек у нас, просто прелесть! — сказал он. — Сандвич с цыпленком, матерь божья!
— Прости, Лэйн, но я совсем не голодна, — с досадой сказала Фрэнни. — Ах, боже мой… Ты закажи себе, что хочешь, непременно, и я с тобой немножко поем. По не могу же я ради тебя вдруг развить бешеный аппетит.
— Ладно, ладно! — И Лэйн, вытянув шею, кивнул официанту. Он тут же заказал сандвич и стакан молока для Фрэнни, а для себя улиток, лягушачьи ножки и салат. Когда официант отошел, Лэйн взглянул на часы: — Нам надо попасть в Тендбридж в час пятнадцать, в крайнем случае — в половине второго. Не позже. Я сказал Уолли, что мы зайдем что-нибудь выпить, а потом все вместе отправимся на стадион в его машине. Согласна? Тебе ведь нравится Уолли?
— Понятия не имею, кто он такой.
— Фу, черт, да ты его видела раз двадцать. Уолли Кэмбл, ну? Да ты его сто раз видела…
— А-а, вспомнила. Ради бога не злись ты, если я сразу не могу кого-то вспомнить. Ведь они же и с виду псе одинаковые, и одеваются одинаково, и разговаривают, и делают все одинаково.
Фрэнни оборвала себя: собственный голос показался ей придирчивым и ехидным, и на нее накатила такая ненависть к себе, что ее опять буквально вогнало в пот. Но помимо воли ее голос продолжал:
— Я вовсе не говорю, что он противный и вообще… Но четыре года подряд, куда ни пойдешь, везде эти уолли кэмблы. И я заранее знаю — сейчас они начнут меня очаровывать, заранее знаю — сейчас начнут рассказывать самые подлые сплетни про мою соседку по общежитию. Знаю, когда спросят, что я делала летом. Знаю, когда возьмут стул, сядут на него верхом, лицом к спинке, и начнут хвастать этаким ужасно, ужасно равнодушным голосом или называть знаменитостей — тоже так спокойно, так небрежно. У них неписаный закон: если принадлежишь к определенному кругу — по богатству или рождению, — значит, можешь сколько угодно хвастать знакомством со знаменитостями, лишь бы ты при этом непременно говорил про них какие-нибудь гадости — что он сволочь, или эротоман, или всегда под наркотиками, — словом, что-нибудь мерзкое.
Она опять замолчала. Повертев в руках пепельницу и стараясь не смотреть в лицо Лэйну, она вдруг сказала:
— Прости меня. Уолли Кэмбл тут ни при чем. Я напала на него, потому что ты о нем заговорил. И потому что по нему сразу видно, что он проводит лето где-нибудь в Италии или вроде того.
— Кстати, для твоего сведения, он лето провел во Франции, — сказал Лэйн. — Нет, нет, я тебя понимаю, — торопливо добавил он, — но ты дьявольски несправедли…
— Пусть, — устало сказала Фрэнни, — пусть во Франции. Она взяла сигарету из пачки на столе. — Дело тут не в Уолли. Господи, да взять любую девочку. Понимаешь, если б он был девчонкой, из моего общежития например, то он все лето писал бы пейзажики с какой-нибудь бродячей компанией. Или объезжал на велосипеде Уэльс. Или снял бы квартирку в Нью-Йорке и работал на журнал или на рекламное бюро. Понимаешь, все они такие. И все, что они делают, все это до того — не знаю, как сказать, — не то чтобы неправильно, или даже скверно, или глупо — вовсе нет. Но все до того мелко, бессмысленно и так уныло. А хуже всего то, что, если стать богемой или еще чем-нибудь вроде этого, все равно это будет конформизм, только шиворот-навыворот. — Она замолчала. И вдруг тряхнула головой, опять побледнела, на секунду приложила ладонь ко лбу — не для того, чтобы стереть пот со лба, а словно для того, чтобы пощупать, нет ли у нее жара, как делают все мамы маленьким детям.
— Странное чувство, — сказала она, — кажется, сходишь с ума. А может быть, я уже свихнулась.
Лэйн смотрел на нее по-настоящему встревоженно — не с любопытством, а именно с тревогой.
— Да ты бледная как полотно, — сказал он. — До того побледнела… Слышишь?
Фрэнни тряхнула головой:
— Пустяки, я прекрасно себя чувствую. Сейчас пройдет. — Она взглянула на официанта — тот принес заказ. — Ух, какие красивые улитки! — Она поднесла сигарету к губам, но сигарета потухла. — Куда ты девал спички? — спросила она.
Когда официант отошел, Лэйн дал ей прикурить.
— Слишком много куришь, — заметил он. Он взял маленькую вилочку, положенную у тарелки с улитками, но, прежде чем начать есть, взглянул на Фрэнни. — Ты меня беспокоишь. Нет, я серьезно. Что с тобой стряслось за последние недели?
Фрэнни посмотрела на него и, тряхнув головой, пожала плечами.
— Ничего. Абсолютно ничего. Ты ешь. Ешь своих улит. Если остынут, их в рот не возьмешь.
— И ты поешь.
Фрэнни кивнула и посмотрела на свой сандвич. К горлу волной подкатила тошнота, и она, отвернувшись, крепко затянулась сигаретой.
— Как ваша пьеса? — спросил Лэйн, расправляясь с улитками.
— Не знаю. Я не играю. Бросила.
— Бросила? — Лэйн посмотрел на нее. Я думал, ты в восторге от своей роли. Что случилось? Отдали кому-нибудь твою роль?
— Нет, не отдали. Осталась за мной. Это-то и противно. Ах, все противно.
— Так в чем же дело? Уж не бросила ли ты театральный факультет?
Фрэнни кивнула и отпила немного молока.
Лэйн прожевал кусок, проглотил его, потом сказал:
— Но почему же, что за чертовщина? Я думал, ты в этот треклятый театр влюблена как не знаю что… Я от тебя больше ни о чем и не слыхал весь этот…
— Бросила — и все, — сказала Фрэнни. — Вдруг стало ужасно неловко. Чувствую, что становлюсь противной, самовлюбленной, какой-то пуп земли. — Она задумалась. — Сама не знаю. Показалось, что это ужасно дурной вкус — играть на сцене. Я хочу сказать, какой-то эгоцентризм. Ох, до чего я себя ненавидела после спектакля, за кулисами. И все эти эгоцентрички бегают вокруг тебя, и уж до того они сами себе кажутся душевными, до того теплыми. Всех целуют, на них самих живого места нет от грима, а когда кто-нибудь из друзей зайдет к тебе за кулисы, уж они стараются быть до того естественными, до того приветливыми, ужас! Я просто себя возненавидела… А хуже всего, что мне как-то стыдно было играть во всех этих пьесах. Особенно на летних гастролях. — Она взглянула на Лэйна. — Нет, роли мне давали самые лучшие, так что нечего на меня смотреть такими глазами. Не в том дело. Просто мне было бы стыдно, если б кто-нибудь, ну, например, кто-то, кого я уважаю, например, мои братья, вдруг услыхали бы, как я говорю некоторые фразы из роли. Я даже иногда писала некоторым людям, просила их не приезжать на спектакли. — Она опять задумалась. — Кроме Пэгин в «Повесе», я ее летом играла. Понимаешь, было бы очень неплохо, если б этот сапог — он играл Повесу — не испортил все на свете. Такую лирику развел — о господи, до чего он все рассусолил!
Лэйн доел своих улиток. Он сидел, нарочно согнав всякое выражение с лица.
— Однако рецензии о нем писали потрясающие, — сказал он. — Ты же сама мне их послала, если помнишь.
Фрэнни вздохнула:
— Ну, послала. Перестань, Лэйн.
— Нет, я только хочу сказать, ты тут полчаса разглагольствуешь, будто ты одна на свете все понимаешь, как черт, все можешь критиковать. Я только хочу сказать, если самые знаменитые критики считали, что он играл потрясающе, так, может, это верно, может быть, ты ошибаешься? Ты об этом подумала? Знаешь, ты еще не совсем доросла…
— Да, он играл потрясающе для человека просто талантливого. А для этой роли нужен гений. Да, гений — и все, тут ничего не поделаешь, — сказала Фрэнни. Она вдруг выгнула спину и, приоткрыв губы, приложила ладонь к макушке. — Странно, я как пьяная, — сказала она. — Не понимаю, что со мной.
— По-твоему, ты гений?
Фрэнни сняла руку с головы.
— Ну, Лэйн. Не надо. Прошу тебя. Не надо так со мной.
— Ничего я не…
— Одно я знаю: я схожу с ума, — сказала Фрэнни. — Надоело мне это вечное «я, я, я». И свое «я» и чужое. Надоело мне, что все чего-то добиваются, что-то хотят сделать выдающееся, стать кем-то интересным. Противно — да, да, противно! И все равно, что там говорят…